Это интервью было записано 23 ноября на сотом дне рождения художника Моисея Фейгина – ученика ВХУТЕМАСа, последнего из живущих участников художественной группы «Бубновый валет».
Моисей Александрович, расскажите, пожалуйста, как вы приехали в Москву?
Я родился в Варшаве. Отец мой из Речицы – знаете – Речица? Гомель?… Самое такое еврейское место. Маленький домик у них был. А когда отец вырос – надо было как-то пристраиваться. В Москву было нельзя – еврей. Поехал в Варшаву. Там женился. Так я и появился.
Когда я вырос, надо было поступать в гимназию. Для евреев была процентная норма – даже если ты все на пятерки сдавал, могли не взять, если не пройдешь по жребию. Я держал экзамены в четыре гимназии – все пятерки. Отец на лихаче возил меня по экзаменам. Из четырех попал я в Третью Варшавскую. А тут война. Гимназию переводят в Москву. Была Третья Варшавская, стала Тринадцатая Московская. А нам как быть? Уехать мы уехали, потому что война. Немец уже в Варшаве. Жил я полгода у одной тетки в Черниговской губернии, полгода у другой тетки – в Речице. Ждали, когда министр разрешит нам жить в Москве. И действительно – они поступили лучше, чем советская власть – разрешили.
Через год пришло извещение – мне можно ехать в Москву. Так я попал в Москву примерно за три года до революции. Ходил в Кремль. Звонил в колокол Ивана Великого – его надо было полчаса раскачивать, чтобы он зазвонил.
Какими Вам запомнились дни революции в Москве?
Мы жили в Марьиной Роще. В тот день я только помню, что начались пожары, а взрослые между собой шептались. Назавтра я взял своего младшего брата – говорю: «Ленечка, пойдем посмотрим – что там делается». Ни одного человека в городе! По Цветному бульвару идем – ни одного человека! По стеночке передвигаемся, дошли до Неглиной, а оттуда на грузовиках выезжают солдаты, матросы. Поворачивают на Петровку, и у Дома Крестьянина начинается стрельба. А я с братом стою – испугался, поехали обратно. Такой я запомнил революцию.
В то время Вы уже знали, что будете художником?
Это произошло уже после революции. Я поступил на испытательно-подготовительное отделение ВХУТЕМАСА – первый класс. Там преподавали Шемякин и Григорьев. Они помогли определить направление – у меня хорошо шло по живописи. И я начал ходить на живопись к Осмеркину. С ним мы занимались живописью академической, а был еще класс формализма – новаций, новых форм. Преподавала Любовь Попова – знаменитая абстракционистка. Она некоторое время поработала с нами, а потом ей дали по шапке – это АХРР (АХРР – Ассоциация художников революционной России (1922-28) – прим. К.Р.) начал свою работу. Вообще советская власть очень много мимо делала. Особенно позже, когда Сталин перевернул все, что устроил Ленин. Я считаю Ленина гениальной фигурой. Революций случайно не бывает – здесь виновато само царское правительство. А Сталин извратил все ленинские идеи. Например, моя семья лишилась всего из-за того, что отец, по приказу советской же власти, начал торговать. Потом пришел Сталин и сделал нас абсолютно бесправными – мы остались без квартиры, с повешенным ярлыком «лишенцы», и всюду за нами тянулось наше НЭПмановское прошлое.
Как это все отразилось на Вашем творчестве?
Чем хуже жизнь, тем лучше художники работают. И наоборот – чем лучше условия, тем хуже для творчества. Вот, например, я как-то посетил одну выставку на Крымском валу – современной французской живописи. Так слабо! Так плохо! Беспомощно. Так пишут сейчас от самого левого до самого так называемого правого художника. Они слишком жирно живут. Живопись растет в борьбе. Сопротивление рождает злость, остроту, напор. Когда все гладко – получается сладенько. Вот, например, когда появился Малевич? Когда Филонов появился? В самые скверные, самые трудные времена.
Расскажите, пожалуйста, о художественной ситуации начала 20 века. Известно, что Вы принимали участие в группе «Бубновый валет».
Главный в «Бубновом валете» был Лентулов, по сути дела. Ведущими фигурами были Кончаловский, Машков. А мы были их ученики. Я стал последним учеником, вошедшим в «Бубновый валет». Так и остался последним – все уже умерли.
Ощущались ли модернистские традиции в Советской России?
У Осмеркина не было этого. Мы писали реально – то есть реально-живописно. А тот лагерь считал реальную живопись ненужной. Но мы позже стали экспериментировать – я и мой товарищ художник Володя Федотов решили послать к черту реальные каноны и увлеклись абстракцией.
Насколько серьезно Вы относились к своим экспериментам?
Очень серьезно – мы постоянно занимались поиском.
Что удалось найти?
Сначала было непонятно – освоили мы какое-то свое направление или нет, но к чему-то мы постепенно пришли. Это стало видно гораздо позже, когда мы делали свою выставку в 1979 году – там уже были работы, которые нас выделяли.
Как повлияла смена власти на художников?
Многие тогда каялись, соглашаясь, что все западное никуда не годится – надо развивать наше отечественное и так далее. А некоторые восставали против такой однобокости. Например, мой учитель Осмеркин – один из немногих, кто посмел в морду дать этим нашим хозяевам. Он сказал: “Сезанн великий художник, и ничему плохому я своих учеников не учу”. Плюнул и ушел. И началась на него травля. По всей Москве – глобальная. В каждом учреждении, которое имело отношение к искусству – красочном, рамочном, механическом, литературном – всюду прорабатывали и костили, как только могли. И у него начались инсульты, и, в конце концов, он скончался.
А как Вы реагировали на события, связанные с Осмеркиным?
Могу сказать в свою пользу. Только все это началось, я получаю бумажку – вызывают на Пушечную в ЦДРИ (Центральный Дом Работников Искусств – прим. К.Р.) прорабатывать Александра Александровича. Прокуроров миллион! Откуда они только взялись! Раньше он был окружен прекрасными дамами, учениками, а тут – никого. Один. Вы понимаете? Я пришел, вхожу в фойе: сцена как будто поставлена режиссером – вокруг много людей, а он стоит в середине (он красивый человек был) держит журнал, оглядывается – никого рядом нет. И вдруг, услыхал шаги – я иду по диагонали к нему – оглянулся, говорит: “Моня, и ты против меня?”. Громко сказал, при всех. А в то время это значило приговор и для меня. Я его обнял, поцеловал два раза и вместе с ним два часа ходил. Ни один человек не подходил к нам – боялись. Я никого не виню. Потому что – так все это страшно… Если бы это был не Осмеркин, я бы сам не подошел. А у меня дома жена, дети – я рискую. Я был уже как прокаженный.
И какие были последствия Вашего поступка?
По-видимому, это было так вызывающе с моей стороны, что, последуй какие-либо действия в ответ – они расписались бы в полной своей тирании. Меня не трогали. Но ничего и не давали. Раньше в журналах, газетах писали, а тут – ничего… Полное ничего.
Как продолжалась работа в этих условиях?
Я работал и работал – так же. А Осмеркина уже убрали отовсюду. До этого он был очень популярен – преподавал в Москве, в Ленинграде, в Ереване. И вот – он лишился всего абсолютно.
Были ли у Вас выставки в то время, продавались ли работы?
Выставки были. С двадцатых уже годов. Но продавать мы ничего не продавали – у нас не покупали. Нас считали испорченным поколением. Тех, которые учились у Осмеркина. Хоть мы и закончили ВХУТЕМАС.
При советской власти Ваши работы попадали за границу?
Я сам никогда не был за границей. А работы мои были. Даже при Сталине. Когда он еще был жив, к нам приехал один англичанин – он закупал рисунки и за границей ими торговал. А потом он решил купить живопись. Ему показывали работы непосредственно художники – не через Совет. Это помогло ему выбрать нас – мы понравились, но мы не нравились нашему МОСХу – мы были как бы противники официального искусства. А потом начались передачи по западному радио – были репортажи по БиБиСи, где про меня говорили. А в Москве скандал – на английские деньги в Москве разводят формализм.
А какие художественные выставки Вам интересны сегодня?
Я практически никуда не хожу. Вот только на Малевиче был в Манеже – года два назад. Очень хорошая выставка. Прекрасный свет поставили для освещения живописи, удивительный черный фон – обычно делается посветлее, а тут, наоборот, точечно освещены работы специальными лампами, которые не портят краску, а вокруг темно. Малевич – гений. Вот Кандинского я не люблю – он мне кажется приторным немножко, слащавым. А Филонов, Малевич меня восхищают.
А кто нравится из современных художников?
Новых я не много знаю. Вообще могу сказать, что русские художники намного сильнее западных. Они всегда были скромнее, они не были такими роскошными, как, например мастера Возрождения. При этом нельзя забывать, что все работы эпохи Ренессанса создавались по шаблону. Тициан – это по шаблону писано. Наши художники больше работали с формой. К слову, современные русские художники с формой уже работать практически не умеют – они создают свои произведения из имеющихся образов – сами конструировать они не могут.
Возможно, они так расплачиваются за свою свободу?
Я даже не знаю, что такое слово свобода. Мне кажется, в нем столько надуманного – так – разговор один. Сегодня художник больше работает на продажу.
Устраивает ли Вас такая ситуация?
Мне кажется, что в жизни ничего не изменилось. Всегда приходится что-то делать, чтобы приспособиться. К живописи это имеет мало отношения. Художнику всегда приходилось делать что-нибудь, чтобы нравиться.
Что Вы делали, чтобы нравиться?
Я писал в свое время Сталина, Ленина. Я продавал эти картины и на них жил. Это специально делалось для того, чтобы жить. А утром ходил в лес писать пейзажи или дома работал над какой-нибудь картиной – это уже для себя. А халтура моя была – политический портретист. Я писал, например, для дома на Котельнической набережной четырехэтажную голову Сталина. Пришел заказ – нужен такой портрет, и нас – троих художников – назначили его выполнить. Я был главный мастер в группе. Это очень тяжелая работа. Представляете себе – глаз с полтора окна? Мы его рисуем, а как он выглядит – черт его знает. Мы просили рабочих (там работали политические заключенные) приподнять немножко холст над землей, хоть на мгновение – но этого делать было нельзя. И мне приходилось забираться пешком на 29 этаж и сверху смотреть на расстеленный во дворе портрет. Страшно было – я выходил на самый край строящегося дома – вдалеке Кремль, как игрушечный, малюсенькая Москва-река – и я чувствовал себя как будто стоящим на утесе. Сверху смотришь на холст, запоминаешь – где светлей, где темней – вот так работали, тоже зарабатывали деньги. Сейчас в Москве, например на Соколе, снова строятся высотки по подобию сталинских. Теперь их, наверное, можно назвать путинками.
Как Вы относитесь к такому знаку эпохи?
Может быть, будет красиво. Я не считаю это тревожным знаком. Думаю, что та эпоха не повторится. Все время происходит что-то иное. Я могу сказать на своем примере – я все время пытаюсь найти что-то новое. Видите холст? На нем была работа, которая мне чем-то не нравилась – я ее соскоблил, снова загрунтовал и решил в свой сотый день рождения что-нибудь написать. Сделал. Но мне показалось, что получилась какая-то ерунда, я и это замазал. Я до сих пор нахожусь в каком-то поиске. Порой я даже сам не знаю – что буду делать через мгновение. Главное – это постоянное желание создавать новое.